Глаза,чтобы плакать [По моей могиле кто-то ходил. Человек с улицы. С моей-то рожей. Глаза, чтобы плакать. Хлеб могильщиков] - Фредерик Дар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глупо это говорить, но это сильнее меня, я не могу сдержаться.
Женщина не шевелилась. Я наклонился и поцеловал ее припухшие от слез губы. Она не оттолкнула меня, но и не ответила на мой поцелуй.
Я вышел из комнаты, унося на губах вкус ее печали. После этого я пошел продавать мяснику уютненький гроб, обитый шелком.
5
Два дня прошли без происшествий. Я втягивался в мой новый быт, продавая всякую похоронную дребедень, даже помогал укладывать умерших в гроб и сопровождал их в церковь в старом катафалке папаши Кастэна. Я убеждал себя, что эта работа не для меня и я не должен расслабляться от провинциальной жизни. Но прожитые годы были нелегки, и мне было приятно плыть в томительной легкости весенних дней.
Провинция как опиум. Воздух здесь сладок, и жизнь не так суматошна, как в Париже. Она медлительна, тяжеловесна и более значительна.
Могильщик был доволен мной. Я продавал все по первому классу.
Да, это были два дня пустых, и легких. Обедал в столовой шефа. Жермена хорошо готовила, и мне доставляло удовольствие поглощать ее блюда и смотреть на нее.
С тех пор как я поцеловал ее, она почти не разговаривала со мной. Я видел, что женщина раздосадована происшедшей между нами сценой. Ее гордость бунтовала, и ее терзали угрызения совести из-за Мориса.
Что касается Кастэна, он все больше лез мне в душу, бурно и красноречиво суля златые горы. Если верить ему, то я и был зачат и рожден на свет, чтобы продавать гробы. В общем-то он был неплохой парень. У него был скверный характер, как у всех желудочников, и он презирал свою жену, на которой женился при таких особых обстоятельствах. Но жить с ним было можно, мне во всяком случае.
Но на третий день разразилась драма. Мы только что отвезли очередного покойника в часовню для отпевания и возвращались в магазин. Кастэн рассказывал мне о своей военной службе, что, кажется, умиляло его. Мимо прошел единственный в городишке продавец газет. Кастэн купил вечернюю газету, выходившую трижды в неделю. Как и все обитатели маленьких городков, он был очень привязан к своей газете. Он остановился, чтобы прочитать заголовки на первой странице. Я воспользовался этим, чтобы прикурить сигарету. Выдохнув голубоватый клуб дыма, я заметил сквозь него, как Кастэн побледнел. Он стоял молчаливый, неподвижный, с приоткрытым от удивления ртом.
— Что-то случилось? — обеспокоился я.
Он не ответил. Мне показалось даже, что мой вопрос до него не дошел. Кастэн пошел, как-то спотыкаясь. Я еще раньше заметил, что, когда он расстроен, у него появляется нервный тик, который сотрясает его голову, как у игрушек на шарнирах. Сейчас это выглядело ужасно, как будто он кивал кому-то.
Я захотел посмотреть первую страницу газеты, которая так взволновала могильщика, но он зажал ее в руке. Мне оставалось только идти за ним, точнее, почти бежать.
Наконец, Верхняя улица, магазин. Кастэн ворвался в дом и срывающимся голосом позвал:
— Жермена!
В этот вечер, я хорошо это запомнил, она впервые надела голубое платье с серыми и желтыми цветочками, но такое же унылое, как и остальные.
— А, вот и вы, — сказала женщина.
Но вскоре улыбка исчезла с ее лица.
— Теперь я знаю, почему ты так любила ездить в Пон-де-Лэр!
Страх вспыхнул в глазах Жермены, она тотчас же выдала себя, попятившись назад.
— Значит, — настаивал Кастэн, — он снова появился?
— Но…
Он хлестнул жену по щеке. Я подскочил и схватил его за руку.
— Ну нет, — воскликнул я, — только не это.
Кастэн вырвался, не обратив, казалось, внимания на меня, и потряс газетой.
— Ты ездила туда на рынок, чтобы навестить его? Признавайся!
Жермена не ответила, но ее молчание стоило любых слов.
— Сволочь! Сука! Шлюха!
Я чувствовал, что вот-вот сорвусь от гнева, однако говорил себе, что обманутый муж все же имеет право на подобную реакцию. Я сжимал кулаки, успокаивая себя. Одно меня удивляло: как эта местная газетенка могла узнать об этой ситуации?
— Признавайся! — надрывался могильщик. — Признавайся же, дрянь, что ты ездила к нему, к этому проходимцу. Признавайся, или хуже будет.
Признание готово было сорваться с губ его жены. Сжигаемый каким-то мазохистским жаром, он ждал этого признания, от которого ему будет хуже, которое поразит его прямо в сердце, уязвит его гордость…
— Ты должна в этом сознаться, говори! Ты должна признать, что опять спала с ним. Я хочу, чтобы ты сказала это…
Потрясенная, потерянная от страха женщина кивнула. Она, казалось, находилась в какой-то прострации, близкой к обмороку.
— Да, Ашилл, я виделась с ним…
У него вырвался короткий стон, а руки безвольно упали.
— Так это правда? — пробормотал он.
Жермена снова кивнула, ощущая опасность, витавшую вокруг нее.
Смятая газета упала из рук Кастэна. Он нагнулся с усталым вздохом и, подняв ее с натугой, будто она весила десятки килограммов, развернул.
— Ладно, — пробормотал он неожиданно тихо, — ладно уж, смотри: он умер!
Я был ошарашен, уж поверьте мне. Новость так долбанула меня по чердаку, что мои мысли забегали одна за другой, как лошади в манеже.
— Умер? — выдохнула Жермена.
Кастэну хотелось заорать, но крик застрял у него в глотке. Он хрипло выдавил:
— Да, умер! Он покончил с собой, слышишь? Ты ему осточертела… Он убрался. На этот раз навсегда! Ты его никогда не увидишь! Никогда! Ах, как это здорово, как хорошо!
Мне показалось, что он сошел с ума… Жермена взяла у него из рук газету, он не пытался ей помешать… Я подошел к женщине и прочитал на первом странице:
«В Пон-де-Лэре отчаявшийся человек покончил счеты с жизнью. Молодой фотограф, принадлежавший к одному из старинных семейств нашего края, Морис Тюилье, был обнаружен домовладелицей сегодня утром в луже крови; несчастный, страдавший неизлечимой болезнью, принял смерть, перерезав себе вены на запястьях. Возле тела нашли обрывки фотографий, возможно, бедняга перед смертью уничтожил какие-то документы».
Последний абзац обдал меня холодом. Получалось, что я убил человека. Конечно же, это я толкнул Тюилье на самоубийство, нажав на кнопку его фотоаппарата. Я понимал, что произошло. Когда он проявил пленку, которую я нащелкал, к нему опять вернулась болезнь. Обескураженный, разочарованный правдой, которая ему открылась, он предпочел покончить с жизнью раз и навсегда. Это смелость слабаков. Когда они получают от жизни достаточно пощечин, они уходят. Морис ушел потому, что понял: в этом мире ему нет места. И я раскрыл ему эту грязную истину.
Гордиться мне было нечем. И тем не менее такой исход показался мне нормальным. Мы живем в жестоком мире, где тряпкам, вроде Мориса, нет места.
На Кастэна было жалко смотреть. Его подергивающиеся, как у разъяренной собаки, губы обнажали зубы. Жермена дрожала. По ее щекам сбегали крупные слезы… Установившаяся тишина была непереносима. Мне хотелось сказать что-нибудь, чтобы ее нарушить, но на ум ничего не шло. В голове была пустота.
Первым опомнился Кастэн. Он поднял глаза на жену и двинулся к ней, расставив руки.
Он хлестал ее по щекам, осыпал ударами, бил ногами… Как будто сошел с ума. Когда я решил вмешаться, лицо Жермены было в крови. Я схватил Кастэна за руку и резко ткнул его в скулу. Он отшатнулся и, пьяный от ярости, с мертвенным взглядом, прорычал:
— За что?
Но получив серию прямых ударов, упал.
— Я не могу переносить, когда бьют женщину, Кастэн. Какой бы ни была ее вина, вы не имеете права ее бить. Это недостойно мужчины.
Он поднялся на колени. Скула его набухла, а левый глаз вздулся, как воздушный шарик.
— Что вы вмешиваетесь? — проскрежетал могильщик. — Убирайтесь отсюда! Я не хочу больше вас видеть… Исчезните… Слышите меня?
Он открыл бумажник, вытащил оттуда купюру в пять тысяч франков и швырнул ее мне в лицо.
— Сейчас же убирайтесь! Сейчас же, или я вызову полицию…
Я отшвырнул деньги.
— Согласен, месье Катафалк, с меня хватит… Достаточно я на вас нагляделся, на вас и на ваших жмуриков.
Я повернулся к Жермене:
— Вы, конечно, останетесь с этим индюком?
Она указала на дверь:
— Уходите, так будет лучше. Вас это не касается, он прав.
Боже мой, как эта маленькая провинциалочка могла быть жестокой!
Я пожал плечами. На душе было скверно… Скверно от тоски и жалости.
— Паршиво все же быть мужчиной, — вздохнул я. И ушел.
Ночь почти наступила. Люди спешили по домам, о чем-то болтая. Если что и есть в провинции, так это неспешная жизнь.
Я направился к привокзальной гостинице с горящей головой и гудящими от ударов кулаками.
Поднявшись в свою комнату, чтобы собрать чемодан, я подумал о деньгах. У меня оставалось менее пятисот монет, этого не хватало даже на оплату гостиницы и обратный билет. Надо было звонить моему другу Фаржо, чтобы расколоть его на десять тысяч франков. И даже если он вышлет их телеграфом, получу я их не раньше послезавтра. Вздыхая, я растянулся на кровати, ожидая прихода сна.